Проходимцы и куплетисты

 

Проходимцы и куплетисты Балабановский трамвай, позванивая, пересекает проспект. В это время, из села Вагиново, на лыжах, выехала группа лиц. В спину им нагнетала тяжесть известной поговорки, в

Балабановский трамвай, позванивая, пересекает проспект.

В это время, из села Вагиново, на лыжах, выехала группа лиц. В спину им нагнетала тяжесть известной поговорки, в шары светило солнце, а впереди маячила перспектива. Она явно была весомой, потому как из Вагиново настолько эффектно не выезжали никогда.

Группа лиц была молчалива, чмыревата, пугала зайчишек запахом житейского опыта и вынуждала глухарей зарываться ещё глубже. Лыжники были обряжены в скоморошечью рванину, на плечах их покачивался гроб. В гробу покоилось соломенное чучело. Впереди, в версте от лыжников, кто-то похожий на медведя ломился сквозь лесную чащобу и, время от времени, ошарашивал небо залпом сигнальной ракеты. Картину прекрасно бы дополнял волчий вой, но в Вагиново всегда было настолько тепло и темно, что они предпочли всегда находиться там. К тому же, местные волки боялись других, чужих волков. А, как говориться, волков бояться  в лес не ходить. Да и какого черта там делать.

* * *

Мамлеевские шатуны, пошатываясь, приссыкали метафизический реализм плотными струями постмодерна.

В это время, Степана Ловцева глючило. Прям пёрло. Корежило. Он обожрался нейролептиков, чтобы за ним всюду не таскался призрак старика из советского мультика «Кентервильское привидение». Такой же на вид, но высоченный, под потолок, не гремящий цепями и не завывающий печальным плачем о кровожадной молодости.

 Каво надо Не ходи за мной! Обломайся!  паниковал Ловцев и ежился в мешковатый шмот.

Но дед продолжал ходить. Влачился. Ближе к обеду, в его руках появился желтый и некрасивый таз с кровью, куда фантом периодически подкрашивал капустки. Косплеил борщ.

 Жрать ты, что ли хочешь  недоумевал Ловцев.  Так, а как я тебя наторкаю Ты же галлюн мой

Вопросы оставались открытыми, а содержимое таза выглядело все гаже. Отяжелевшая голова Ловцева открыла ему рот и повалила просиживать подоконник. Не хотелось и не чувствовалось ничего. Лишь язык беспрестанно щупал обломки зубов, извиваясь во рту червем.

Старик присел рядом, таз бережно уравновесил на коленях. Пахнуло сырым холодом. Обреченно молчали. Внутри дома, кто-то смотрел «Poradni Uśmiechu». Громко. Настолько, чтобы не спутать ни с чем. Гремели посудой. Мерзко. Так ей гремят в больничных отделениях после ужина. Или в детских садиках, после любого употребления пищи. Закатное солнце кромсало красным коридор.

 Полезай в таз,  проскрипело из деда. Губы его были плотно сомкнуты.
 Чего  встрепенуло Ловцева.  Обломайся!
 Полезай. Тебя попустит.

Жидкость в тазу доверчиво плеснула о края.

 Давай, не тупи.

Где-то грохнуло и разбилось вдребезги.

 Что ты делаешь, еб же твою мать!  вырвалось в сердцах женским голосом.  Миша, я же, блядь, попросила  посиди с ребенком!
 Полезай.
 Да не влезу я.  Степан ладонями надавил на глаза, передергивая плечами.  Липко там. И беспонтово.

 

Хотел еще что-то проныть, но ударился подбородком о посудину, хлебнув содержимого, и закашлялся от попавшего в рот обрывка капустного листа.

 Ты чо мутишь, пидор!

Старик еще раз клацнул Ловцева головой об таз, ткнул мордой в дно, придавил. Тот, в попытке дернуться обратно, уперся руками в края посудины. Кентервильская галлюцинация намертво впечатала Ловцева в жижу. Она бурлила, становилась размахом с бассейн, потом с озерцо, и, наконец, кисло ударила в нос морской гнилью. Вместо бульканья, начали проступать звуки, складываясь в нерешительный текст:

 Ол ола эра эл али.
 Что
 Чего, говорю, вы вчера с ней весь вечер делали
 «Пигмалиона» перечитывали. В четыре руки.
 Им анне эн он ано.
 Что
 Зачем, говорю, тебе все это надо
 Чтобы разобраться в произведении. Если ты употребляешь искусство без попытки в нем разобраться, это Это так тупо, как утонуть в собственной блевоте, кароч.

Вместо оценивающего хихиканья, затарахтело. Так тарахтит старый советский холодильник, когда его трясет между паузами в морожении. Тррак-тра-та-так-та-так.

* * *

Васильевский остров утопал в сумерках. Из окна, где свет будет гореть всю ночь, звучал «Невский проспект» Васильева.

В это время, нищий актер входит в кадр. Начинает корчить из себя. Синематография, занятия синематографизмом до крови, одарили его ролью о-о-очень крутого пацика. Получается у него плохо. Костюмчик на нем сидит херово: нашивал он фасончик костюмного персонажа лишь на школьном выпускном и поганых чеховско-островских вбросах, на студенческих показах в театральном училище. А как владельцу владельцу нефтяной компании костюмчика носить ему не доводилось. И видно по роже, что стыдновато ему играть такой жир. А толст он и мясист, не оттого что сыт, а потому как диабетен. Поэтому в сериалах все богачи такие неправдоподобные. От стыда.

А вечером он играет в плохом спектакле, плохим местным драматургом намаранном, и плохим, но о-о-очень современным режиссером сбацанным. Играет плохую роль горького алкаша, который бухает и произносит плохие, якобы философские монологи про какое-то говно. Играет в своём. Играет как Бог! Сотрясает зеркало сцены, бомбардирует тьму зрительного зала энергией и характером. Виражи мастерства! Но в глазах пусто. И бездонно горько. Он наливает из пахнущего пылью, раздражающего графина теплую, невкусную воду  закидывает в глотку. И морщится. Потому что действительно невкусно.

* * *

Сорокинский лед тает на ладонях пелевинской прекрасной дамы.

В это время, один писатель приехал на европейскую книжную ярмарку. Поесть. Когда говорили о толерантности, он закидывал в рот шоколадный трюфель и увлеченно месил его зубами, причмокивая. Если речь заходила об ущемлении прав сексуальных меньшинств, писатель налегал на озорно хрустящие корнишоны. Но молчал! Все прониклись, закатили интеллигентные шары, залили их алкашкой. В воздухе завитал шепоток восхищения: Достоевский, березки.

Писатель мрачнел, покашливал. В своих мыслях он, ворвавшись в белые залы, сразу уложил из дробовика с десяток негров, накатавших тома о нелегкой чернявенькой судьбе. Вилками истыкал в фарш авторов бестселлеров про эстетские пытки и изврат. Наблевал в лебединую грудь, фаршированную тушеными в ликере розами, и заставил это сожрать творцов любовного романа, у которых на обложках, у каждого  красивая пара, сосущаяся на фоне моря. Он заходился гневом, потроша гламурную, фальшивую, глянцевую тупость и высокомерие. Но, вне мыслей, он молчал. И подносил к губам платочек, когда хотелось срыгнуть шампанские газики.

Среднестатистического рэп-исполинителя, содрогая всем телом, сильно тошнит в унитаз цитатами.

Балабановский трамвай, позванивая, пересекает проспект, возвращаясь в депо уже навсегда.

Источник

 

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *