Пой меня, жизнь

 

Пой меня, жизнь и ластилась остатняя волна под ногами, шебуршала, перекатывая крупный прибрежный песок. К ночи и птицы смолкли разом, стоило алому диску солнца завалиться за кромку чернеющего

и ластилась остатняя волна под ногами, шебуршала, перекатывая крупный прибрежный песок. К ночи и птицы смолкли разом, стоило алому диску солнца завалиться за кромку чернеющего вдали горизонта.
Я сидел на берегу озера, у самой воды, окидывая взором раскинувшийся простор. Дальняя кромка леса горбатилась сопками, молчаливая, извечная.
И не было иной жизни, не было суетной маеты, не было ничего. Лишь мерцающим неровным кругом отсвет костра на песке, летящие ввысь истеричные, стремительно выстреливающие искры. Да я, пострел, молчаливый, старый душой человек, на берегу моего озера.
Горе горемычное, луковое моё, не знает сюда пути и не вызнает. Здесь, возле большой воды, когда серо-свинцовая волна набегает на безмолвный берег, я есть настоящий тот, которого редко кто знал.
Истая в своём постоянстве озёрная стать — окаймлённая чашами укромных заливов, взрезанная узловатыми пальцами мысов с ней ли тягаться ветреным рекам, влекущим свои игреливые русла неведомо куда
А и будь, как станется, но я здесь был, и быть мне здесь, на брегах детства моего, памяти моей. На брегах родины моей, тихим счастьем обласканной.
***
Само село, почитай, что на острове и стоит. Кругом вода. Одна дорога в райцентр, вторая к подсобному, а там и граница недалеко. Места заповедные, сердцу дорогие. Раньше-то как было от райцентра юркий жёлтый пазик мчит по укатанному просёлку, поднимая пыльный шлейф позади себя. Утробно завывая, штурмует крутые сопки, после ухает вниз, притормаживая. Мелькают сбоку по сторонам то густой ельник, то светлый березняк, то топкая болотина. Пылит пазик добрых два часа, а по пути ещё застава погранцовская с проверкой документов. Эх-ма, времена золотые, далёкие.
Что там дальше Грохотнёт под колёсами деревянный мост через Вирду-реку, пара крутых поворотов. Вот он, посёлок-то, впереди. По левую руку воинский, после за ним гараж, и вот, шумно выдохнув тормозами, делает пазик крутой разворот у почты. И я дома, в детстве.
***
Маша и Ульяна соседки, что через огород. Вдовушки, скорбные головами. Живут на две пенсии. Ульяна уже редко выходит из хаты, ноги больные. А Машка, дочь её, суетит по хозяйству почём зря. Двор хиреет год от года без мужицкой руки.
В подсобном стадо было большое, до сотни голов. Племенной бык, могучая громадина, гудел раскатистым басом на той стороне, за озером, где был выпас. Помню, как-то раз, я ещё мальцом был, стояли с ним друг напротив друга, промеж нас лишь колючка в один ряд. Он косил на меня выпученным яблоком-глазом, шумно выдыхал, пузырясь соплистыми ноздрями. А я махал ему рукой, кричал дерзкое что-то. Поле картофельное у нас было там, возле выпаса, картошки родилось год от года богато, до чего вкусная, круглобокая, рассыпчатая. После, помню, спросил у тятьки, что тому быку стоило до меня дотянуться чрез колючку. Папка сказал, вздумай он броситься, так колючки бы даже не почувствовал. Ну ин ладно.
А пастухам я завидовал по малолетству. У них навес был под двумя белобокими берёзками, возле самой воды, на берегу укромного залива. Сидели там, чай гоняли с дымком на костре день-деньской, и вся забота. Стадо разбредётся, шелковистое густотравье стоит недвижимо в палящем июльском зное, гудят назойливые слепни.
К вечеру пастухи гнали стадо обратно. Сотню голов в коровники, но малая часть бурёнок из личных. Они после своим ходом чалили знакомой дорогой до своих дворов. Сквозь нашу улицу каждый вечер проходили три телушки до дальней поляны. Топтали просёлочную пыль, шаркая копытами. Мы мальцами дорогу-то уступали им, не маячили посередь дороги.
Но Машка один раз, вечор, помню, раздухарившись, говорит нам что ж вы, ребятня, коровушки же добрые. Сорвала пук ботвы с грядки смотрите мол, несмышлёныши. И суёт свою зелень сквозь калитку. Одна из телушек свернула с просёлка, подошла ровным шагом. Слизнула угощение дармовое. Машка гладит её по покатой голове, промеж рогов, приговаривает ласково. А телушка, не будь дурой, рогами-то поддела калитку сквозь штакетины и выдрала с мясом кверху из петель. То-то Машка костерила ей вослед.
***
На чердаке, под крышей стояла прялка. Стародавняя, деревянная, вытертая многолетними трудами до зеркального блеска, но в полной снарядке. Я разобрал её. Лет восемь мне было, интересно стало. Бабуля потом как-то поднялась наверх, ахнула. Дед собрал обратно.
В дедовом доме гармонь. Бывало, дед возьмёт её, лаковую, раздует меха: «Сыпь, гармоника, сыпь, моя частая».
***
К ноябрю лёд на озере встал прочно, хоть и тонкий. Сантиметра три-четыре, прозрачный как стекло. Снежить ещё и не думало, так, считай, гоняло позёмку зернистыми разводами. На мелководье-то ложишься пластом, руки лодочкой сделал вокруг головы всё-всё видно, до последней травинки на дне. Там, где глубже, лёд темнел от толщи воды под ним, скрывая кромешную придонную тьму. Самое время проставить сети до первых снегопадов.
Вышли с папкой по утру, как только разболокло ночную стыль, да выглянуло мутным маревом холодное солнце сквозь серую пелену осеннего неба. Сети ставили так. Перво-наперво рубишь топором полынью метр на три. В неё загоняешь свежую светлой древесины доску-дюймовку подлиннее, с привязанной к одному концу прочной верёвкой. Размахнувшись напоследок, пуляешь её со всей силы далеко под лёд по направлению, куда выставляешь сеть. Доска хорошо видна сквозь прозрачный лёд, далеко уйдёт.
Там где остановилась, опять прорубь, скинул ватник, закатал рукав шерстяного свитера, выудил доску и пуляй её дальше. Третья прорубь, вытащил доску, вот и протянута бечева подо льдом на добрую сотню метров. Привязывай к ней сеть и спускай не торопясь под лёд, покуда второй тянет от дальней полыньи верёвку. Так и выставится под самым покровом. Пока не запорошит озеро метровым слоем снега, считай, до декабря, исправно будет давать мелочёвки на уху и жарёху. А следом за мелочью, глядишь, встрянет острозубой пастью стремительный щупак, пока не ушёл к самому дну по холодам. Или склизкий налим, наоборот, после летней отсидки на дне, поднимется кверху.
Вот, аккурат на следующий день, как проставили сеть, мы и взяли с папкой такого налима. Тёмный как топляк, жирный, под десятку кило. Пока неспешно травили сеть наверх, он и не рыпался. Но стоило его туполобой башке чутка показаться из воды, как налим вертанулся вкруг, взболтнул в полынье так, что изрядно плеснуло на лёд. Батя припал на колени, не жалея рук, окунулся по локоть в стылую воду, обернул налима сетью в мешок и, поднатужась, вывалил его на свежий воздух.
Когда разделывали после, то рубили хребет от головы топором, финкой и думать нечего взять.
***
Днём, после обеда я стопил баню, поднял воды с проруби. Возил на деревянных санях в бидоне. Озеро порядком обмелело с осени, и накатанная тропа от берега к полынье была отмечена воткнутыми в наст вешками. Напарившись всласть, вывалился в заиндевелый предбанник, враз окутавшийся клубами плотного пара. Дверь нараспашку, захватив полной грудью морозного воздуха, сиганул с головой в пушистый ватный сугроб.
Мороз к ночи даванул под минус сорок. Месяц раззявился нагло в чёрном небе половинкой поджаристого зарумяненного сырника среди праздно болтающихся звёзд. Снежные сугробы неистово искрились по обочинам дорог под светом фонарей. Ветра не было. Где-то, ближе к центру посёлка, подвывала одинокая псина.
И пошёл вдруг медленно сверху, из тёмной прорвы неба, крупными хлопьями снег. Валил положисто, плотно, враз укладываясь свежей порошей на утоптанные до скрипа тропинки.
***
Года летели один вдогон другому, следом торопился поддать очередной. Точно тот снег, пластали года стёжки моих дорог, лишь одна была неизменной та, что ведёт прямиком в детство.
Что там рассказывать ещё, что упомнить Как тонули с Мишкой и Тимкой, те ещё сорванцы были, на гнилой насквозь деревяшке Заткнули тряпьем бьющие вверх фонтаны из прохудившегося днища, надрывались что твои чемпионы по гребле, в две руки на весло. Как младшой руку распорол, сверзившись с берёзы Везли его с дядей Витей Чивелем в медпункт, оживив в гараже древнего ижака. Фельдшер шила изогнутой полумесяцем иглою, на каждый стежок по прибаутке. Как пацанвой пересекали большое Лексо в штормовую непогодь, рванув по неосторожности с островов Разок хлестануло через нос так, что Дроздика смыло с сиденья на дно враз остепенились, по волне спустились до ближайшего острова, сели пережидать, чаи гонять. Да разве упомнишь так вот всё разом Жизнь, она такая. Где ты её вброд, она тебя вперехлёст. Чем дальше, тем заковыристей.
И сидел я сызнова на берегу озера. Осень слизывала листопадами былую зелень, уходили те, что были когда-то рядом ширился деревенский погост. И в какую сторону его ни пойди присядь помянуть, каждого упомнив светлым словом. Посёлок, затаившись в лесной глуби, давно был уже не тот, что в моём детстве. Но жил своей жизнью, цеплялся за неё, за жизнь-то. Вёсны тарабанили звонкой капелью с крыш в оттаявшие завалинки, вскрывалось озеро от замкнувшего его ледяного покрова. Оно лишь, озеро, было неизменным в своих берегах, встречало меня то, разойдясь шумным прибоем, то благодушным зеркальным спокойствием. Я сидел на берегу, и жизнь точно начиналась заново.
***
Ветер, резко сменив на северо-восток, задувал с неделю кряду. Соваться на озеро резона не было, разошлась крестовая. Как только подстихли порывистые ветра, мы с Карасём не утерпели, снарядились сетевать в ночное. Вышли за больничный мыс, сперва хорошенько поддало боковой в скулу, но потом укрылись за островами, там было тихо. Пока проставили сети, к вечеру дало хорошего плотного дождя, вымокли до исподнего.
Завели мотор, вышли протоками в сторону Гафострова. Там причалили возле самого моста. Ветер стих совсем, но после дождя воздух рыхл, тяжёл, влажен. Так, среди густотравья, по двухколейке, через поля, минуя весь хутор, и вышли на Ликасаари. В старинном рубленом доме, что на скалистом взгорке прочно выстоял уже добрую сотню лет, жила моя прабабка Аксинья Петровна — старушка сухощавая, прыткая, строгого нрава. К ней и постучались уже к ночи. В горнице нашлась водка, благодарно замахнули с Карасём по стакану для внутреннего сугрева, после смолили дешёвые сигареты, сидя на крыльце. Заночевали на летней половине, на широких полатях. Встали вслед солнцу, в шесть утра, да и двинули в обратку. Рыбы в тот раз, помню, взяли богато.
И, казалось бы, без малого, почитай, четверть века тому минула, а всё перед глазами стоит, будто только вчера было. Пей меня, жизнь, пей до дна.
***
И сидим мы с Карелом, водку пьём. А уже октябрь месяц, ночи-то тёмные. Давай, говорю, хоть салют что ли организуем. Давай, говорит Карел.
Боеприпас-то различный у меня. На мелкашку постоянно сотни две храню, они в коробках по пятьдесят штук. Усиленные. Ну, понятное дело, номера разные для гладкостволок. И для двенадцатого и для шестнадцатого калибра. Так-то сам забиваю, гильзы есть латунные. Но и пара тройка коробок покупных тоже в запасе всегда. На калаш тоже, и на тот, и на другой, россыпью в мешочке — 5,45 и 7,62 калибры. Ну и для ракетницы, само собой. Хотя ракетницы-то как раз и нет у меня.
Взяли этот толстый патрон с красным капсюлем. У гладкостволки отцепили ствол. И на казённик изолентой этот самый патрон от ракетницы и прикрутили. Чтобы, значит, боёк шуранул ему в капсюль и был салют. Вышли на крыльцо, взвели курок. Но нет. Изолента слабины даёт, сползает патрон под ударом бойка и не стреляет, падла.
Мы не отчаялись. Дырку прокрутили финкой аккуратно в самом низу гильзы, возле донышка с окаёмкой, спичку вставили, подожгли. И как шарахнули в ночное небо. Враз высветлило тёмный звездистый купол, накрывший затихшую к ночи деревню. А мы обратно на кухню, к печи, потрескивающей угольями. Тепло, жарко даже. Окно в испарине конденсата. Я расчехлил, хрустнув пробкой, второй пузырь белой, плеснул в стопари под самые края. Карел настрогал ломтями пахучей красной. Озёрный лосось не чета садковой форели на комбикормах. Сидели за полночь.
***
Я приехал в самом начале апреля. Приехал, бросив всё, залившись горькой до радостного изумления. Снега за зиму навалило порядком, заборы вдоль дорог только маковками штакетин выглядывали из сугробов. Солнце пригревало словно нехотя. Посёлок, замерев в ожидании скорой в своей поступи весны, плевался серыми дымками из печных труб.
Чтобы не одолел запойный трясун, я предусмотрительно, хоть и через силу, подогрелся с утра, ополовинив штоф столичной. Двинул на погост, навестить почившую многочисленную родню, завернул по пути в сельмаг, отоварился про запас пивом.
Приняв от души слезливой кладбищенской тишины, обошёл могилки дедов и дядек. С каждым поговорил, уважив. Опустевшая тара звенькала в пакете. Я вышел на дорогу. Обернулся напоследок, сказал себе тихо я ещё вернусь. Оставляя позади себя чуть петляющую цепочку шаркающих следов, я дошёл до Садовки. Дом деда Вани, моего троюродного деда, единственного оставшегося. Он встретил меня на пороге, узнал. Прошли на кухню, сели, как водится с дороги, за стол: «Хоть выпьешь со мной маленечко» — деда Ваня положил широкую ладонь на стол.
Достали из холодильника перцовки, коротали ясный день, вспоминая былое, сетуя на нынешнее. Спустя год с небольшим, в июне, его не стало.
***
Выйдя на берег озера, я долго стоял, всматриваясь в слепящую снежную белизну, что раскинулась вдаль, в сторону Шалми. Придёт лето возьму моторку, рвану по старозаветным дедовским местам. К ночи разведу яркий костёр на самом берегу, скипячу чаю с дымком. И будет ластиться остатняя волна, пришёптывать на каменистом прибрежье. И ежели будет — что испросить мне на долю мою, так пусть живёт живой моя память до самого распоследнего дня. Потому как куда мне без неё Это, считай, как озеру без берегов расплескаться пустопорожней водой, без памяти-то.
Сыпь, гармоника, сыпь, моя частая.
Пой меня, жизнь.
Ламартина

 

Источник

 

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *