Хорошие люди

 

Хорошие люди Из моего окна виден памятник мне. Мне и моим друзьям. Посередине — Жексон, я стою чуть слева и позади, моя рука — на плече сидящего Нира. Мы стоим на башне, смотрим вдаль, и,

Из моего окна виден памятник мне. Мне и моим друзьям. Посередине — Жексон, я стою чуть слева и позади, моя рука — на плече сидящего Нира. Мы стоим на башне, смотрим вдаль, и, кажется, сейчас рассмеёмся, ветер вьёт наши волосы, над головами полощется флаг. Это хороший памятник — скульптор постарался на славу. Каждое утро, независимо от погоды, я прихожу к его подножию. Это — единственное место в городе, откуда его не видно.

— Поговори со мной, Вад, — просит Верховный предводитель, останавливаясь передо мной.
— Пожалуйста, зовите меня так, как должно, — отвечаю я.

Во рту — сладковатый привкус гниения. Я погиб, и омертвелая плоть, изображающая язык мешает, заплетается. Я не похож на памятник себе: в двадцать два я вынужден опираться на трость, бороться с дрожью в руках, трястись от каждого шороха. Когда-то меня звали Вадом.

— Ты мой друг, — напоминает Верховный предводитель. — Я вижу, что с тобой творится неладное… Вад, пожалуйста, я хочу, чтобы ты говорил со мной.
— Как вам угодно, — склоняю голову. — Я ваш друг. О чём вы хотите поговорить

Я слышу тяжёлый выдох Верховного предводителя. Ему не нравятся мои слова, мои интонации. Ему не нравится человек, который занял место его друга. Не мне его винить: Вад был куда приятнее, чем то, во что он теперь превратился. Он был куда восторженнее меня, куда послушнее. Он правда считал себя другом предводителя.

— Вад, — зовёт предводитель, — Ва-ад…
— Ещё раз назовёшь меня так… — перескока на «ты» нельзя было позволять, но в моменты злости я забываюсь. — Клянусь, я тебя ударю.

Это не пустая угроза. Мне хватит сил ударить его тростью с тяжёлым железным набалдашником. Мне хватит сил даже на то, чтобы ударить его несколько раз прежде, чем его невидимые пока охранники скрутят мне руки и повалят на мостовую. Мне хватит ума, чтобы не ударить его по лицу, не сломать челюсть и не повредить голосовые связки. Он должен будет сказать им, чтобы меня отпустили, потому что мой разум начнёт играть со мной. Он произнесёт пару фраз, и я поднимусь с земли, опираясь на трость трясущимися руками, прижмусь к холодному камню памятника себе, дрожа от панического страха.

— В этом нет необходимости, — предводитель делает шаг ближе, поднимая руки. — Я просто хочу понять, что…
— Я ничего не скажу, — обозначаю я. — Вам.
— Ты больше не в казематах, Вад… — напоминает он, как больному ребёнку. — Ты в безопасности, это не допрос, ты — мой друг.
— Они тоже так говорили.
— Ты знаешь, что я не уйду, — предводитель присаживается передо мной на корточки. — Пока ты не объяснишь мне так, чтобы я понял.
— Прочитай мою книгу, — говорю я. — Она не так дорого стоит. Там рассказано обо всем подробно.
— Там не описано и половины, а половина из этой половины — враньё.
— Зато очень подробно.

Уголок его губы едва заметно дёргается: так он теперь смеётся — не обнажая зубов. Это раздражает тех, кто вынужден вести с ним дела. Впрочем, не только это. Многое. Их раздражение — следствие страха перед чем-то, что выглядит, как человек, но действует вопреки человеческой логике. Таков наш Верховный предводитель. Я помню его другим, хотя предпочёл бы забыть. Его звали Жексоном.

— Твоя книга красива. — говорит предводитель. — Но люди должны знать о том, что было на самом деле.

Его голос звучит уверенно, но на последней фразе надламывается. Я должен разглядеть за потрескавшимся щитом того, кого видел когда-то, почувствовать всю боль, которую он испытал наравне со мной и Ниром, и я перестаю его слушать. Потому что, заслушавшись, могу вступить с ним в диалог, и пиши пропало. Мне не победить в риторике того, кого зовут величайшим оратором. Я не могу сражаться с ним на его поле, тем более, что устал от сражений уже тогда, когда поставил последнюю точку в книге. Слово, висящее в воздухе — эфемерно, слову записанному веришь. Я поступил нечестно, но, впрочем, это уже не важно. За последние два года я поступал нечестно столько раз, что устал беспокоиться о каждом из них.

— Я рассказал людям сказку, которую рассказывали нам, — я не чувствую угрызений совести, прерывая его монолог. — Которую ты рассказал мне.
— За что ты до сих пор винишь меня. — констатирует предводитель.
— Время, пока я верил в эту сказку, было лучшим в моей жизни. — Я не вру.

* * *
Мой отец был убеждённым ненавистником власти, и я тоже стал ненавидеть власть. Он говорил, что мне всегда нужно думать собственной головой, и, чтобы лучше получалось думать, обучил читать чужие мысли, отпечатанные в бумаге. Он встречался с подпольщиками и что-то им передавал. За это его убили, а я остался наедине со своей молчаливой ненавистью. Самое страшное было в том, что я не знал, кого нужно ненавидеть. Книг, которые давал мне отец, я, в силу возраста, не понимал, газетам не верил. Прокламации, которые порой раскидывали в городах, я не поднимал — слишком уж велик был страх повторить судьбу отца. Ненависть металась от царя к его слугам, от слуг — к страже, от стражи — к горе-революционерам, которые не смогли защитить отца, от революционеров — к самому отцу, зачем-то выделившему меня из остального потомства, которое не знало ни грамоты, ни горя.

Мне повезло — грамотность проложила мне дорогу в подмастерья точильщика на типографии. Вытачивание мелких деталей требовало предельной сосредоточенности. Я мог не думать ни о чём, кроме того, что делал. К тому же, я не отлынивал от работы ради разговоров: попросту боялся лишний раз открывать рот, чтобы не увлечься. Любой, кто пытался завести со мной разговор, казался врагом.

 

Жексон с самого начала сделал всё верно. У меня не было времени ни на сомнения, ни на долгие размышления. Просто типография взорвалась, а я спасся лишь благодаря незнакомому юноше, сказавшемуся посыльным. Человеку, которого только что чуть не убило взрывом, легко что-то внушить, а посыльный выглядел слишком уверенно. Он будто бы вовсе не испугался взрыва и стражи, которая появилась слишком быстро.

Их было двое: Нир — самая разыскиваемая персона последних двух лет, известный как лидер революции, и Жексон — верный лис, готовый на всё, чтобы его защитить. Они появлялись в городах неожиданно, всегда — с шумом и взрывами, разбрасывали прокламации, выкрикивали лозунги и исчезали прежде, чем стража успевала их схватить. Им было не больше семнадцати, и у восстания, которое они вели, было юное, радостное, мальчишеское лицо.

Отец не застал их появления, но мне казалось, что он бы их не одобрил. Впрочем, тогда я не думал об этом. Я слишком радовался тому, что нашёл выход для ненависти. Я возненавидел тех, кто готов был причинить вред Жексону и Ниру. В начале я не умел ничего — ни стрелять, ни драться, ни скрываться от погони, из-за меня мы не раз оказывались на грани поимки. Я знал, что Нир уговаривал Жексона бросить меня в каком-нибудь из городов, но Жексон упёрся так, как умел, пожалуй, только он. Он сказал, что ему необходим друг, и Нир отступил. Тогда мне показалось странным, что лидер восстания послушался Жексона, но позже я начал понимать, почему. Жексон имел странную, необъяснимую способность превращаться из человека в машину по принятию верных решений. В такие моменты сопротивляться его воле было попросту неразумно.

* * *
— Сказки закончились, Вад, — предводитель смотрит на меня сверху вниз. — Но мы ведь отстроим всё заново. Почему ты думаешь, что люди не захотят знать о том, что было на самом деле
— Потому что людям нужны герои, потому что ты позволил поставить нам памятник. Потому что ты знал почти обо всём с самого начала, — мне приходится выговаривать это, не переводя дыхания, не позволяя Жексону вставить ни слова. Я знаю, стоит позволить ему заговорить — я поверю ему. Снова. — Потому что те, кто вёл нас тогда, были куда умнее нас, и я выучился их приёмам…
— «Четыре года в нас не попадали пули», — Жексон устало трёт лоб ладонью, и это — первый по-настоящему человеческий жест за сегодня.

Фраза режет мне слух. От неё несёт казематами, фантомной болью в ноге, холодом кандалов, въевшихся в кожу. У этой фразы — лицо тихо воющего от бессилия Нира, которому только что выкололи глаза раскаленной спицей, он повторяет «четыре года в нас не попадали пули» раз за разом, и просит меня объяснить ему всё с самого начала. Из нашего зарешечённого окна виден флаг, развивающийся над башней. Флаг, который был жутко неудобным, но который мы доволокли и установили — в честь победы восстания. Я смотрел на этот ярко-рыжий флаг, и всё-всё-всё складывалось в одну единственную целую картину: никакого восстания не было. Были лишь очень умные люди, которые играли жизнями менее умных людей. И были трое мальчишек, которым дали установить флаг над башней, чтобы менее умные люди там, у стен почти не охранявшегося замка, подняли вверх винтовки и палили в воздух.

Потом мальчишек схватили и утащили в казематы. Одного из них ослепили, правда, больше не трогали — его должны были узнавать на торжественной казни. Со вторым — ради спасения собственной шкуры не побоявшимся спрыгнуть с городской стены, но сломавшим ногу, так не церемонились. И он — смелый и отчаянный юноша — на проверку, оказался тварью, готовой молить о том, чтобы вместо него пытали его друзей. Он готов был рассказать им всё, но они знали всё сами, и им ничего не было нужно. Третьего мальчишки с ними не было, он исчез в общей суматохе, но, впрочем, это уже не было важно.

— Я спасал страну. — говорит Жексон. — Ты — тоже, и Нир, и…
— Я знаю. — отвечаю я. — Ты спас. Ты всё сделал правильно.

Жексон тяжело выдыхает и садится на мостовую, опираясь спиной на постамент памятника. Он глядит на площадь, расстилающуюся перед нами. Площадь, на которой казнили Нира. Мальчишку, который так ничего и не успел понять, которого Жексон провёл перед всеми — красивой болванкой, вдохновлённым юнцом, лидером картонной революции, которая делалась лишь для вида, чтобы выкопать из подполья и одним ударом прихлопнуть настоящих мятежников.

Я смотрю на площадь, которую видел из решётчатого окна казематов, ту площадь, на которой Нира, ослеплённого, неспособного идти, выволокли на эшафот и подтащили к виселице.

— Ты тоже всё сделал правильно. — Жексон всё ещё смотрит вперёд. — Ты не умер.
— Я…
— Мне плевать на твои метафоры. — его голос тих, едва слышен. — Ты жив, и живёшь сейчас. Я не простил бы себе, если бы пожертвовал ещё и тобой.

Долгие месяцы за решёткой — сломанная нога срослась криво, и я потерял способность стоять без опоры. Я всё смотрел на рыжий развевающийся флаг и мечтал сжечь его в ярком рыжем костре. Будь я чуть решительнее, я давно разбил бы голову о каменную кладку, но я предпочёл ненавидеть флаг. Я опустил руки стал не более, чем шахматной фигурой Жексона, отчего-то важной для гроссмейстера ладьёй. Я малодушно верил, что он вернётся и спасёт меня, и он вернулся.

— Ты всё ещё хочешь моей смерти — с тоской спрашивает Жексон. — Пристрелить меня, или чтобы я просто умер в своей постели, или…
— Ты сделал всё, как нужно. — раздражённо выдыхаю я. — Не сразу, но…
— Ты думаешь так, потому что написал так в своей книге, и поверил.
— Я написал в своей книге так, потому что поверил, — правлю его я.

* * *
Порой мне хочется улыбаться, гордясь гениальностью собственной книги, слыша отрывки из неё, произносимые чужими голосами: историю о том, как трое мальчишек во главе восстания захватили Синий Замок, о том, как король послал на помощь Синему Замку всю оставшуюся армию, и только из-за того одержал уже ничего незначащую победу. О том, как зверски убили Нира, который до последнего кричал народу о свободе. О том, что Жексон смог бежать, чтобы поднять новое восстание. О милости Верховного Предводителя, пощадившего раскаявшегося предателя и агента Короны, — скромного автора этой книги. Историю, в которой я опустил грязь казематов, новые револьверы, оказавшиеся в руках не у всех восставших, выстрелы в тех, кого называли «своими», блестящую операцию картонной революции. Как и то, что не было никакой армии у стен Синего Замка. Как и то, что Жексон был одним из самых верных солдат Короны.

* * *
— Ты всё ещё хочешь, чтобы я умер — упрямо повторяет Жексон.
— Я хочу, чтобы Жексон умер, — я встаю, опираясь на трость — мне нужно смотреть на Предводителя сверху. — Он не должен жить. Слишком много хороших людей погибло из-за него, чтобы ты взошёл на престол.
— Я и есть Жексон! — выплёвывает он. — За кого ты меня держишь
— Я держу тебя за Верховного Предводителя — героя первой и единственной Революции. — отчеканиваю я. — За того, кто своими руками спас эту страну. За того, кто блестяще разыграл свою партию, не боясь жертвовать фигурами. И уже казнил всех, кто мог бы распустить слухи о том, чего не было. Стань им, в конце концов. Хватит играть в мальчишку-революционера.
— Так мне нужно просто убить предателя — обречённо уточняет он.
— Да.
— Его казнят через два дня… — обещает Верховный предводитель.

Источник

 

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *