Абсолютный салют

 

Абсолютный салют Я из поколения людей, для которых Агата Кристи не писательница, «Наутилус» не лодка капитана Немо, а «Кино» не обязательно связано с ожившей картинкой. Для нас «Гражданская

Я из поколения людей, для которых Агата Кристи не писательница, «Наутилус» не лодка капитана Немо, а «Кино» не обязательно связано с ожившей картинкой. Для нас «Гражданская оборона» и «Коммунизм» это практически одно и то же. «Алиса» вовсе не из Зазеркалья, и не из Страны чудес. «7б» не зашифрованный медицинский код психического заболевания, «Черный обелиск» не связан с Ремарком, «Урфин Джюс» с Волковым, а галлюцинации наши обычно смысловые. Слово «Пикник» по-прежнему соткано из черных тканей джентльменских сюртуков. Но пикник этот уже не на обочине. «АукцЫон» пишется исключительно, как слышится.

Плацебо из фармацевтической пустышки превратился в термин удовольствия. Он хорошо сочетается с Лечением по методике Роберта Смита и, в период ремиссии предпочитает прятаться в волшебных колыбельных Ансамбля Теней. «Анна-Варни, наш отряд хочет видеть поросят», — орем мы, внутри собственного невежества, и призрак Лейба Квитко начинает раскачивать грязные паутины по углам наших каморок.

Наш дебютный хруст рафинадом отпечатался скорым поездом на обложке. Мы дети яслей и столовок, хлебной корки с чесноком, деревянных ружей, сигарет «Рать», «голых» игральных карт, молока и каши, каши с молоком. Мы перематывали карандашами, перемешивали руками, перемалываем временем. Мы дети Галактики. Мы «свидетели тектонических сдвигов пространственно-временных плит, выжившие на обломках империи» Нас много, но мы, увы, не вместе.

Со стен моей комнаты уже сорвали плакаты, сменив их на обойный рисунок. Меня больше нет в этой комнате. Даже запаха моих увлечений не осталось там. В юность не возвращаются. Дожив до седин можно впасть в детство, но это куда страшнее даже самых пугающих эпизодов юности.

Прицельно выстрелив Гагариным во тьму бесконечности, нам подкинули мысль о новом месте, куда можно припрятать свою тушку. Ты главное спрячься понадежнее и все разрешиться без тебя. Взрослые разберутся. Стало очевидным, что лучше крыши места для пряток не найти. Нет, на земле всё еще можно соорудить шалаш, выстроить домишко на дереве или тупо забраться в шкаф, утонув в пуховиках. Но это будет трусливое логово. Нора. А крыша есть крыша. Ты, считай, улетел. Максимально близко к тропам, проложенным крутыми дядьками и тетьками в шлемах.

Крыша мгновенно превратилась в личный космодром. Наврал зачем-то своим измазанным зеленкой современникам, что у меня есть мяч. Но новый. Не дают во двор. И они, плотными рядами большевиков, уже гремят в твоей парадной. И я понимаю, что они будут хотеть не царя, но мяч. И мелькая шортиками, как синими парусами, предвосхищая постмодернистов со своими ремиксами на Грина, мчу на крышу. Пережидать собственное вранье. Или сейчас должна вернуться мама с родительского собрания. Вот уже сейчас. Вот-вот. И мне жопа. Потому что химию прогулял и пару по матану скрыл, огрызаюсь с учителями и вечно пропадаю на своих театральных кружках. Дурацких. Когда нужно и когда не нужно. На крышу! А потом соврать, что ходил к дружку, разобраться с домашкой. Или же батя вернулся с работы пьяный. Перехватили где-то с мужиками, по пути домой. Это не опасно, но и приятного мало. Отец, который всегда ум, честь, совесть и сила, твой персональный Высоцкий сейчас беззащитен и у него вопросы ко всем в семье. Конкретные. На грани претензии. На крышу.

Появляется очень точное слово перегаситься. И ты уже лезешь туда по любому поводу: послушать музыку, сожрать конфету, помечтать о сиськах одноклассниц, покурить. Особенно покурить. Стоять на крыше многоэтажного дома и курить, это вам не «Высота». Это создание иллюзии творца. Весь этот город под тобой возведен твоими силами. Ты вдохнул в него жизнь и внизу всё запресмыкалось, завоняло. Забрюзжали, замотали рогами усачи-трамваи, нажравшись суетливых людей. Запыхтели едким с горчинкой дымом трубки заводов. Забегали, мгновенно появляясь и исчезая в недвижимой вечности вспышки человеческих судеб. А ты стоишь наверху и куришь, прищурившись. Крыша заискрилась дымкой исповедальни. До неба рукой подать.

А если уж и играть в исповедь, то с небом. Орать истово и искренне. Посредники между мной и мною переживаемым пускай жрут землю. Не нужно безмолвной тени за занавеской, чтобы развязать язык страшным тайнам, зарубцевавшимся и побелевшим.

На крыше пережидались расставания и потери, выветривались неудачи, пилось вино. Чем выше крыша, тем вкуснее вино. Даже если оно самое паршивое. Из коробки. Даже если оно пролилось на руки и расчертило каплями липкие линии до локтей. Внизу мелькает хаотичная рябь мегаполиса: сигналит, визжит, рекламирует, мигает. Так и просит плевка. Но плевать не стану. Нужно же подойти к краю крыши, а это лишняя провокация нахлынувшей ложной свободы. А еще тело преисполнено добротой. Ведь есть вино. И немного таблеток. На случай, если великая красота заката не даст заснуть.

Как же прекрасно понимал я решение Карлсона жить при крыше. Я даже вижу, как нервно и дергано ветер стучит переломившимся надвое флюгером о крышу его многоэтажки. И совсем не исполнены воздушности, плывущие мимо облака: они по-осеннему сосредоточенны и малоприятны. Разодранные. Вижу, как через природу заявила о себе свежая рана сердца. Усталое зло вечерних глаз автомобилей. Ссутуливши себя, человек на крыше закусывает кулак. Его метод сдерживать слезы. А они подкатывают неумолимо. Градом готовы хлестануть. И не по человечеству и вселенской несправедливости. Нет. Этот толстячок жалеет себя любимого. По-хамски и нагло жалеет. Жмет кнопочку на животе и подолгу слушает шелест пропеллера. И покуривает иногда, стряхивая пепел в последнюю банку засахарившегося варенья. Постмодерн ведь, ети его мать. А ветер нервничает и стучит. Постукивает. Жаль, что он лишь плод больного воображения ребенка, брошенного на произвол собственной комнаты. В которой больше нет плакатов.

Детские поводы для беспокойства, проломив черепную коробку свободы, рухнули вниз. Отлетали от стен, причудливо перекручиваясь. Взрывались голубиным пухом в стороны. Затрещали об бетонные плиты забвения. Их больше не стало. Наступило нечего пережидать и переживать. Космодром моих событий порос птичьим дерьмом и спутниковыми тарелками. Превратился в поле телевизионного приема. В русское поле экспериментов. Писать стихи на такой крыше стало невозможно, не вдохновенно. Да и какие могут быть стихи после «Русского поля экспериментов». Осталась привычка торчать наверху. Не думать, не мечтать, не страдать, не перегашиваться втыкать. Наблюдать порывы ветра, который ласков только к детям. Теперь больше занимал сам процесс восхождения на высотное поле, заброшенный космодром щенячьих переживаний.

Квартиры всегда очень разные и очень одинаковые единовременно. Драные доминошины дверей отгораживают от сотен ситуаций, происходящих беспрерывно за каждой из них. Вот слышен заливистый, восторженный детский писк:

Папы пися, папы пися!

Наверное, за этой богатой доминошиной происходит что-то смешное, что потом будут рассказывать гостям, измазавшим салатами пасти. Но фантазия рисует страшные картины. Такие уж люди любят, когда не до конца понятное оказывается страшным.

Вот, у расписанной клятвами в вечной любви западным рок-музыкантам стены, пристроилась крышка гроба. Тухлая темнота настежь отворенной квартиры утоптана тяжелыми ботиками. Хоронят истинного рок-н-рольщика, преждевременно щелкнувшего кедами, окоченевшего с ложкой в руке.

Чем неизвестней рок-н-рольщик, тем больше он истинный. Этот же был просто звездой неизвестности. Мастер неузнаваемости. Его будут провожать бурно: орать чужие плохие песни и устраивать истерики, разрывая на груди выцветшие балахоны. И уже видно, как попрощавшись с корешком, побацав комьями земли из треморных рук по безмолвию домовины, поддатенькие говнари, крепко подперевши локоточками поминальный стол, основательно тухнут взором в торжества мясной нарезки. Потряхивая седомудыми патлами, пускают горючую, почти мужицкую соляную каплю скорби по грязным рок-н-рольным щечешкам. Шамкают кутью и беспросветно грустят внутрь себя про полчища нереализованной поебни.

«Как начинали крылато мы, какими станем в конце».

А вот за этой дверью живут ребята Артур и Роберт. Не Шопенгауэр и не Де Ниро. От них доносятся приглушенные мужские постанывания. Оправдываю их, что они, вероятней всего, смотрят какое-нибудь гей-порно. Нашло что-то, мало ли. Как может называться взрослое кинишко для Артура и Роберта Эммануил

Их соседка, кошатница Вика. Она не знает о кинематографических шалостях соседей и выцветает в безвестности, как старческая интимная татуировка. Ей достаточно компании мурзиков и регулярности выхода в эфир Андрея Малахова, на какую кнопку он бы не перешел.

Этим людям несть числа. Этим судьбам нет шаблона. «Эти реки текут в никуда». Эти звуки никогда не бывают одинаковы. «Это все, что возьму я с собой».

Как зябко становится, минуя эти двери каждый раз. Как скоро начинаешь чувствовать себя забытым, не окликнутым к ужину. Как непреодолимо начинает тянуть к пряткам наверху.

Ведь, случается, что оказываешься там в самый разгар чьего-то веселья. Веселья в городе, возведенном тобою. Отчаяние события вынуждает людей бить салюты. И не только в честь себя и надзирателя из «Зеленого слоника», но и в честь вышестоящего. Созерцателя. Который на крыше. Курит и щуриться. И салют бьет, содрогаясь от своей абсолютности. Разрывает хлопками барабанные перепонки. Ярко самовыражается, прежде чем раствориться, стать небом. Каждый период жизни, всякий ее отрезок, трещит чужим салютом, освещая мятое пальто обитателя крыш. Затмевая периодическую систему огонька в районе его головы. Салют ставит точки, зачиная новые главы. Его мажорные всполохи скрашивают яркими абзацами монотонные повести про жизнь.

Чтобы не пропускать салюты, надо бы окончательно переселиться на чердак, в минутном расстоянии до крыши. «рядом магазины и детский сад, метро в пяти минутах ходьбы». Если нет места на земле, нет смысла шалаться по канавам, высматривая шансы. Никто ничего тебе там не оставил. Отстояв у бомжей несколько квадратных метров чердачного рая, можно разжиться соломой и тряпьем, сделав себе царское ложе. Смастерить из ящиков столик. Закрепить на нем подставку для свечи, положить рядом молитвослов, отрытый на свалке людского маловерия. Никогда его не открывать, накапливая на его обложке священную пыль, но всегда держать его при столе, не тревожа перемещениями. И жить, сколько проживется. Не тая в себе зла, выпрашивая у небес прощения во время каждого утреннего и предзакатного посещения крыши. А люди

А что люди Кайфические приходы от тепла человеческих слов, заставляют мнить себя нужным. Тот, кому мы нужны, с нами всегда. Даже если мы, ставя из себя невесть что, редко даем о себе знать. Через миллиарды лет НЕ существования, появившись ЗДЕСЬ на час — удивляешься. Ведь тебе протягивают сигарету и предлагают булку с кипятком. Пережить ненависть и, увидев всякую тактику зла, познать истинную людскую любовь и доброту. Не это ли предназначение Вот и все люди. Чем меньше ты при них, тем меньше к тебе вопросов.

Когда буду забыт окончательно, есть шанс самому превратиться в ослепительный салют. Шандарахнуть, выбив чердачное окно радужными линиями, оторвавшись от потемневшей трости своего кукольника. Вынырнуть в звездное. «Когда-то ведь придет пора, к далеким звездам мы проложим версты». А пока остается торчать сигнальным маячком среди спутниковых антенн, ловя мешковатыми одеждами нескончаемые чужие реплики сквозь белый шум.

 

Я не скоро, не скоро вернусь. Долго петь и звенеть пурге

Шо то хуйня, шо это хуйня

Все, кого ты любил, или бросят тебя или умрут. Всё, что ты создал, будет забыто. Всё, чем ты гордился

потенциально опасной дряни, которую ты пропагандируешь только из чувства бесконечной зависимости

легко потерять и невозможно забыть.

Кто принес погибель, тот сам сгинет.

Симфония здоровых попок!

на Перевале Дятлова

Всяко теперь могу. Без мониторов и электричеств смотреть. Не как всегда — плохое. А хорошее, красивое.

Спасибочки, вы очень любезны
полночи ловил стрекоз

Вокруг одни слепые — они решают всё. Мундиры голубые, Зима к Неве ползёт.

Ты втираешь мне какую-то дичь!

Я возьму с собой бинокль. Чтобы смотреть вдаль.

Жених приехал

только и разговоров, что о море

Если праздника нет, то эта жизнь нахуй никому не нужна.

Заблокировали, гады. Обрубают все концы

Вот никаких и не читайте!

Жизнь всегда такое дерьмо, или только в детстве

Нукдох, нукдох — за ящики стремятся трупы падчериц

Там, откуда мы пришли, птицы поют чудесные песни, и воздух наполнен музыкой.

над пропастью весны собрались сны и ранние глотки большой тоски.

Тише-тише! Он говорит

Спать! Спать! Сон! Сон! Спать! Легче, легче, легче стало. На счет «Пять» выйдите из состояния, внушения

Источник

 

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *