Когда я приезжаю в деревню я прекращаю быть тем, кем был до этого

 

Я превращаюсь в лохматого шмеля. У меня отрастают усы, как у Михалкова, я надеваю виртуальный шелковый халат с китайскими драконами и турецкими огурцами, а на голове моей появляется кокетливая сеточка для волос. И хочется мне степенной походкой прогуливаться по пыльным деревенским дорожкам, сбивать тростью лопухи и одуванчики, многозначительно улыбаться в усы и обращаться к суетящимся вокруг меня крестьянам в холщовых портках да рубахах:
-А что, Прошка,как там дела с брюквой Брюква-то нынче уродилась али как
А тот ломал бы шапку в ответ, бил поклон и улыбался:
-Дык, куды ж она, денется, ваше благородие, тудыть ее в кандибобер!
-Ишь ты, сукин сын!- добро смеялся бы я в ответ- Знаешь, каналья, как барину угодить!
И жаловал бы ему пятак на водку.
А потом дальше двинусь не менее степенно:
-Эх, Меланья, всё хорошеешь Кровь с молоком! Хороша баба!
А та прыснет, смущаясь, в рукав, махнет рукой:
-Ой, да скажете тоже, барин! Уж так и хорошею!
-Хорошеешь, хорошеешь, чего уж там, вот и тебе пятак, купи себе леденцов.
И легонько так шлёп её по обширному крепкому заду.
А та захохочет по-бабьи меленько так, как ручеек журчит, зардеется щеками да брысь по своим делам. Ни то коз доить, ни то морковь дёргать.
Но к сожалению, я так не делаю, да и крестьяне сегодня большей частью не так уж и хорошеют, да и у брюквы неурожай лет двести как.
Но зато я иду в баню. Веничек березовый замочу, в предбанничке разоблачусь до гола, как Адам перед боженькой, на голову войлочный колпак, да ээээх!
А в парилке благодать неземная, пихтой пахнет, можжевельником да доской смоляной.
Уж я там разговеюсь, выбегу в предбанник румяный, глаза горят, на белой жопушке листочек березовый экологично приклеился. А я такой к кадушке с квасом. А квас ледяной, аж зубы ломит. И тут не выдержу я, открою дверь да заору на всю ивановскую:
-Гой ты, Русь моя родная! Хаты, в ризах образа!!!
Кстати об образах. В деревне у нас тетя Шура живет. Женщина набожная.
Приду я с бани, чаем травяным отопьюсь, да спать завалюсь. Под образа.Прямо над головой моей. Тут и Богоматерь, и Николай Чудотворец, и Зосима с Савватием, и ещё кто-то чудодейственный да целительный. Мне, нехристю, сие не ведомо.
И я лежу на перине и строки сами по себе приходят:
-И за все грехи мои тяжкие, за неверие в благодать, положите меня в красных подтяжках под иконами умирать.
Но подтяжек на мне нет, ни красных, никаких. Вот я и засыпаю чистым младенческим сном.
А проснувшись, выхожу на крылечко. Вечер опускается мягонько, как ангелочек по сердцу голыми пяточками пробежал. Закат малиновый, да птичка этак затейливо на яблоньке свистит:- фьюить, фьюить!
Котик-мягкий животик у ног трется, шельма, колбаски просит.
И тут я задумываюсь, откуда у меня всё это Вся эта русская печаль да широта души Я же как никак чистокровный семит, в крови моей ни вятича, ни кривича завалящего нет, одни раввины да коммивояжеры, а то и бердичевские сапожники и одесские портные, да все с именами и фамилиями отнюдь не по святцам данными. Перекрещусь я на Звезду Давида, скажу громко «Иншалла!» и притихну, глядя на звездное небо, раскинутое бархатным ковром над головой.
Вот такая загадка.
А потом я в город еду, домой. Там поцелую мезузу, поем мацы на крови христианских младенцев замешенной, станцую семь-сорок, накручу пейсы и успокаиваюсь. Всё на круги своя. До следующего раза. До следующей поездки. А там опять: «Лохматый шмель, на душистый хмель…», и цапля белая, и камыши, и всё вот это вот…
Александр Гутин

 

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *