ПОЛЮШКО-ПОЛЕ

 

Когда родитель чего-то не умеет, он настоятельно учит этому ребёнка.
К примеру, мои мама с папой не знали нот. Отчего во мне, не рождённым, умирал Моцарт. Он томился внутри меня уже целых семь лет, и рожать его, меня привели в сельскую музыкальную школу.
На тот случай, если слуха у меня не обнаружится, рожать мне предстояло Бетховена.
Акушеркой, на этом ответственном мероприятии, выступила дородная баба в фартуке.
Она вдарила чугунным пальцем по клавише, выбив из инструмента жалобный стон. Попросила меня тот стон повторить. И когда я протяжно взвыл, пробасив «абсолютный», приговорила нас с Моцартом к каторге.
Позже выяснилось, что в школе она работала поломойкой, временно замещавшей, ушедшую за хлебом директрису. Но мама, всего этого не знавшая, подтолкнула папу, радостно прошептав:
— Ты слышал, она сказала «абсолютный». У него абсолютный слух!
Папа слышал. У него тоже был абсолютный.
— Так на что записуем на балалайку наслюнив карандаш, пробасила дородная, и папа ответил:
— Ба-ян!
— А что, он в гости фортепьяно потянет! по дороге к дому, отстаивал свою позицию отец. А так — пришёл, сыграл, налили милое дело!
Маме крыть было нечем. Конечно, месячное обучение на классе фортепьяно стоило семь рублей, за баян просили — пять, а за балалайку — всего три! Но — где еврей, и где балалайка
Если бы дело происходило в Виннице, Бердичеве или на худой конец, в Бельцах, выбор стоял бы между скрипкой и кларнетом, но в Вятской губернии скрипок не было. Здесь само наличие еврея уже вызывало определённый диссонанс. Так что — балалайка исключалась совершенно, и мне по-всякому выходил баян.
— Им и в драке отбиваться сподручно, накидывал аргументы папа. И работа в тепле, и девки…
Что девки — папа не договаривал. Но я и сам догадывался, что от перламутровых кнопочек девчонки будут просто без ума. Мне тоже эти кнопочки — ужас как нравились. А ещё — медные блестящие уголочки и регистры — такие же нарядные, как и бляха с папиного парадного ремня.
Словом, смотреть на баян было истинным удовольствием. А вот на себе я его категорически не любил — тяжёлый, громоздкий, больно впивающийся ремнями в плечи. Практически после каждого занятия шея моя ныла, отчего я ещё полдня потом ходил сгорбленным.
Зато в сольфеджио равных мне не было. Хвастая перед родителями нотной грамотой, я безнаказанно швырял в них диковинные бемоли, диезы, и скрипичные ключи.
А присказкой «тон-тон-полутон, три тона полутон» едва не довёл маму до кондрашки.
«Убери его!» кричала она папе, скрываясь от меня в уборной. Но я стоял под дверью и настойчиво бубнил в замочную скважину о строении октав.
Когда же на крик прибегал отец, принимался красочно пересказывать ему замысловатый сюжет симфонической сказки «Петя и волк», въедливо объясняя, что Петя — струнный, птичка флейта, утка гобой, а дедушка фагот.
На дедушке — папа обычно сбегал в гараж. А возвратившись заметно повеселевшим, распространяя вокруг себя освежающий запах сивухи, он говорил: «Вот теперь, давай, про свои габоты!». После чего почти мгновенно засыпал.
В «истории музыки» я тоже был отличником. И Глинку от Мусоргского отличал по окладу бороды, Кюи от Римского-Корсакова — по пенсне, не понимая лишь одного: почему единственного безбородого в этой «кучке» зовут, как раз, Бородин…
— Ой, этот поганец меня так уже запиликал, что я скоро рехнусь! жаловалась отцу мама. И я её тут же поправлял.
— Не поганец, а Паганини! Он ещё на одной струне играл…
Словом, во всём, что не касалось баяна, я был виртуоз.
Правда, первые полгода я и с баяном справлялся достаточно неплохо. И «Во поле берёзка», одной рукой, играл почти профессионально, предоставляя растягивать меха силе тяготения.
Но вот когда, на «Полюшко-поле» мне подключили вторую руку — начался настоящий кошмар.
Как большинство мальчиков, по природе своей я — одно функционален. То есть, могу либо говорить, либо кушать, иначе асфиксия и смерть.
Мозг мой способен — либо нажимать, не растягивая, либо растягивать, не нажимая — что в обоих вариантах даёт гробовую тишину. Так что — герои по моему «полюшку» никуда не ехали, а чаще всего лежали бездыханные.
В общем, поняв, что на этом «Полюшке» меня и схоронят, я начал канючить, как распоследний паразит, убеждая родителей, что баян это вчерашний день. Ещё я просил меня, как отличника сольфеджио, сразу перевести в композиторы, обещая посвятить им свою первую же симфонию. А вот хор я клялся ни за что на свете не бросать, и к третьему классу стать настоящим Эдуардом Хилем.
Однако родители не уступали. И даже наоборот, вдруг серьёзно задумались о покупке баяна. Выходило, что помимо пыток в школе, мне предстояла ещё и регулярная домашняя экзекуция.
— Не надо! — заклинал их я. Зачем Он же такой дорогой! А если вдруг нечаянно порвётся — ножом, например Вам что, не жалко!.. А если вдруг пожар, и он от керосина вспыхнет! Это ж такие деньжищи!.. Или вдруг утонет — целиком в ванной… совершенно случайно.
В итоге, с покупкой родители решили повременить, а я стал упорно готовиться к своему первому в жизни концерту. Произведением для него мне назначили всё то же «Полюшко».
Разумеется, я уговаривал учительницу дать нам с силой тяготения однорукую «Берёзку», но она и слушать не пожелала, размашисто записав нас с «Полюшком» на выездной концерт в соседнюю деревню, в подшефный садик 1.
В тот день нас умыли, причесали, отутюжили, и загнали в прокопчённый гарью автобус, на котором, за какие-то два часа, мы преодолели расстояние аж в тридцать километров.
В ходе поездки лоск с нас, правда, малость пообсыпался, а от отутюженности остались лишь воспоминания. Но, в общем, было достаточно весело.
На ухабах мы взлетали, на ямах приземлялись. Трижды выходили размяться в грязь, толкая буксовавшее автосредство. И в итоге, укачались так, что пятерых из нас стошнило. Правда, не на себя, а на пол, отчего кроме инструментов, почти никто не расстроился, и все по-прежнему были нацелены на победу.
Детский сад 1 располагался в деревенской избе и в нём откровенно пахло коровником. Опоздав на обед, мы прибыли аккурат к выносу горшков и тихому часу. «Мёртвому», как говаривали здешние нянечки, всем своим видом подтверждавшие это заявление.
Садик 1 был совмещён с яслями. Поэтому на празднике высокого искусства присутствовали как груднички, так и шестилетки. Всего голов двадцать.
Сонные, рахитично-дистрофичные, со следами щей и родительского алкоголизма на лицах, они сидели под окошком, словно побитые тлёй кустики герани.
Нас же — нарядных и укаченных, поставили к стенке напротив этого гербария. А на табурет, словно жертву на плаху, торжественно уложили баян.
Глядя на стриженных полубокс зрителей, рассматривая их пускающих слюни лица, я холодел от ужаса. Цепенел перед всей этой вычёсывающей блох и размазывающей по бровям сопли неподтёртой публикой, и, возможно в первый раз, по-настоящему хотел умереть. Провалиться! Просто перестать быть!
Хотя на общем фоне нашего коллектива, я по-прежнему смотрелся довольно лихо. Во-первых, не был заблёван. А, во-вторых, стараниями родителей, имел такие спелые щёки, что мной смело можно было украшать любые агитационные плакаты о молоке и здоровье.
Видимо, поэтому-то, меня, прилизанного личной слюной руководительницы, и решили объявить первым.
— «Полюшко-поле»! голосом заправского концертмейстера произнесла наша главная. Народная песня! Исполняет Эдуард…
Когда она назвала мою фамилию, я не пошевелился.
— «Полюшко-поле»! — вращая глазными яблоками, повторила руководительница. Народная песня!.. Исполняет…
Щёки мои впали. Глаза ввалились. И даже когда меня, выдернув из строя, усадили на стул и привалили баяном, я не ожил.
— «Полюшко-поле»! Народная песня! принялась трясти меня главная, отчего рука моя безвольно повисла, меха растянулись, а баян взревел.
— «Полюшко-поле»!!! вернув баян в исходное положение, шипела концертмейстерша. Народная песня!!!
Но всё было тщетно.
К тому времени, я уже заглянул себе внутрь черепа, и, увидав, как там темно и липко, грохнул громоздким баяном оземь. А вслед за баяном и собой, поскольку был в тот инструмент туго вдет.
***
— Он сорвал нам концерт! негодовала директриса перед моими родителями. Распугал и слушателей, и выступающих, и всех! Мы полчаса не могли привести его в чувство! Дети плакали! Малыши — так и вовсе обос…
Родители её не перебивали. Лишь на улице папа неожиданно спросил:
— Так, может, запишемся на балалайку
— А на ХилЯ! всхлипнул я так горестно, что сбился в ударении.
© Эдуард Резник

 

Источник

 

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *