В конце 80-х, — когда все казалось возможным и вообще цвело и обещало, — я дала какой-то газете интервью

 

В конце 80-х, - когда все казалось возможным и вообще цвело и обещало, - я дала какой-то газете интервью Спрашивали про литературу или историю, и я сказала, что будь моя воля и имей я

Спрашивали про литературу или историю, и я сказала, что будь моя воля и имей я возможность, я издала бы такую книгу: ХХ век в письмах, причем один год — одно письмо. Это было бы очень трудно, потому что были десятилетия, когда письма лгали; ничего нельзя было правдивого написать. И в дневниках-то лгали, боясь арестов и обысков, а уж в письмах врать сам бог велел. Но все же как-то, может быть, всенародно удалось бы собрать такую книгу, — сказала я. Есть же литературные архивы, есть чердаки с сундуками. И вообще, какое счастье и какой страх — читать чужие письма. Это как заглядывать в чужие окна — и стыдно, и любопытно, и как в кино. И там чужая, другая, единственная и неповторимая чья-то жизнь.
И вскоре после этого интервью меня разыскал какой-то человек (я до сих пор не знаю, кто он) и дал мне толстую пачку писем: почитать. Может, пригодится. Мне не пригодилось, письма я прочитала и вернула. Все они были написаны одной женщиной, жившей в Рязани: имени ее я не помню, так что пусть она будет Марьей Васильевной. Я так и не поняла, кто она и что, и откуда, и кому она писала, а таинственный посланник ничего мне не захотел объяснить. Работала Марья Васильевна водителем трамвая, но жизнь ее была преисполнена духовными и культурными запросами. Писала с орфографическими ошибками, но ее интересовало все — от каких-то напечатанных в газете стихов до похорон А.Ф.Лосева, на которые она отправилась в Москву как на торжественное событие, и стояла в культурной толпе, и благоговела.
Но одно письмо я выпросила себе. История, рассказанная в нем, чем-то ударила меня в сердце. Двадцать пять лет прошло, расскажу.
Перескажу.
У них там в Рязани, в одном из разваливающихся домов напротив автобусного вокзала, жил себе художник с женой и детьми. Долго копил он деньги на спальный гарнитур. Жена хотела, чтоб было всё — и тумбочки с двух сторон двуспальной кровати, и шкаф-гардероб с внутренним зеркалом, и резьба, и чтобы все было так богато, так художественно. И вот он накопил деньги и поехал в Москву, походить по антикварным магазинам.
Тогда вся Фрунзенская набережная была сплошным антикварным магазином. Всякая чудная рухлядь продавалась там задорого: и «пламя», и черное с золотом, и белое с золотом, и на кривых львиных лапах, и с крыльями грифона. Там были кровати, комоды, кресла, овальные и восьмиугольные столы, столики-сороконожки, столики-бобики, консоли, вазы, люстры, хрустальные нити, статуэтки, картины, часы, и все такое прекрасное, прекрасное.
И он бродил среди всего этого великолепия с толстой пачкой денег во внутреннем кармане пиджака, зашпиленном булавкой, чтобы не вытащили в метро, и цепким глазом художника выискивал самое лучшее. И там, в Рязани, жена, понятно беспокоясь об этой скопленной многолетним трудом пачке, волновалась и мечтала, представляя себе, как волшебно преобразится их супружеское ложе, как таинственно, по-новому ляжет полоса лунного света на тихо сияющий лак тумбочки, как обновится их любовь, как обзавидуются подруги.
И в одном из магазинов, у задней стенки, он увидел скульптуру. Белую, мраморную, в человеческий женский рост. Юдифь с мечом.
И пропал.
Уж наверно, наверно он слыхал про Пигмалиона, изваявшего и полюбившего Галатею; это даже в школе тогда рассказывали; был такой расхожий набор романтических мифов, безвредный и потому доступный для советского человека: для юношества — Орфей и Эвридика, для женщин бальзаковского возраста — верная Пенелопа, ждущая мужа из странствий, вот и Пигмалион тоже; Май Фэр Леди, кто же не знает.
Но одно дело быть в курсе, а другое — насмерть влюбиться в каменную женщину. И когда я говорю насмерть, я имею в виду: насмерть.
Художник спросил: сколько — Столько-то. Поторговался, но все равно выходило дорого, так дорого, что денег не хватало; он послал жене телеграмму: вышли еще. Она забегала, занимая у соседей и друзей: наверно, красного дерева, наверно, с завитками, с бронзовыми накладками!
Он купил свою любовь на все огромные деньги; осталось только на билет в Рязань и на грузчиков. Юдифь замотали тряпками, но грузчики были советские, пьяные, неквалифицированные; когда ее волочили по платформе и запихивали в вагон, кончик меча отбился.
Он приволок ее домой, на свой второй, кажется, этаж. Да.
Вот вы — жена, вы ждете домой мужа с улучшенным, украшенным супружеским ложем с сопровождающими его тумбочками, — сакральными предметами, что говорить. Мысленно вы уже раскинулись, разметались на матрасе, снова юная такая и сладострастная. И тут он вваливается в дверь — с новой бабой.
Ну и что, что она мраморная Тем хуже.
Жена, — рассказывает Марья Васильевна, если вы еще не забыли, кто она, — бежала вон, вместе с детьми. Больше ее в Рязани с тех пор не видели. А мы, — продолжает Марья Васильевна, — наконец договорились и попали к нему в гости. Взяли торт, с зелеными розами такой. Но оказался вкусный. Он поставил чайник. Он очень приятный человек, вежливый. Картины у него интересные. Живет один. ЕЕ, — в священном ужасе пишет Марья Васильевна, — мы тоже видели: ОНА стоит у стенки, белая, опустив глаза, волосы убраны на прямой пробор, и сзади узел. Кончик меча отбит. В квартире чистенько, — пишет далее Марья Васильевна, — но под шкафом я заметила какой-то странный серый коврик; я нагнулась рассмотреть, а это пыль; то есть он ее лет восемь не убирал, пыль эту. А так он совершенно нормальный.
…Вот такое было письмо, и все это осталось там, за барьером, и нет уже, наверно, ни Марьи Васильевны, ни художника, ни всего этого мира.
Только любовь есть, внезапно и необъяснимо, и всегда та же история: и постыдно, и бессмысленно, и на все деньги. И молчит.
Молчи, но только будь.
Татьяна Н. Толстая

 

Источник

 

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *