«КТО ПОД КРАСНЫМ ЗНАМЕНЕМ»

 

КТО ПОД КРАСНЫМ ЗНАМЕНЕМ Героико-патриотические порывы опасны для здоровья. Я это уяснил - к семи. А до той поры, был неистово одержим всем боевым и блестящим. – Что ты на себя нацепил! –

Героико-патриотические порывы опасны для здоровья. Я это уяснил — к семи. А до той поры, был неистово одержим всем боевым и блестящим.

– Что ты на себя нацепил! – спрашивал папа, щурясь от сверкания ёлочного дождика, развешенного на моих плечах.
– Это канделябры! – путая с эполетами, гордо заявлял я.
Папа понимающе кивал.
– А это – тыкал он в мамину брошь, зелёной мухой сидевшей на рукаве моей линялой гимнастёрки.
— Это шрапнель! – вместо «шеврона», ответствовал я важно. И зачем-то пояснял: — Нашивная.
Позументы я лепил клейкой лентой, называя их «позулентами» – по содержанию, а лампасы – «паласами» — по форме. Творил я их из лоскутов старого маминого халата и были они в синий горошек.
К юбилейным медалям, стибренным с отцовского мундира, я присовокуплял значки — ордена. Октябрятский соответствовал – «красной звезде», пионерский — ордену Ленина. А «Ну, погоди!» – Герою Советского Союза, потому что красиво.

– Не крутись под ногами, ошпарю! – шипела мама. Но я крутился.
– Мама, я герой! Я тебя расстреляю! — размахивая игрушечным ППШа, выпускал я картавую очередь.
В моём понимании герои обязательно должны были расстреливать.
– Ну Расстрелял – осведомлялась мама, убирая прядку со лба. – Теперь беги к папе.
Кончать папашу я летел пулей.
– Тра-та-та-та-та! Папа, ты убит!
Застреленный сидел в кресле, смотрел выступление генсека и вздыхал.
– Ты убит! – лупил я контрольным.
– Прошу тебя, стреляй туда, – говорил папа лениво, кивая в сторону телевизора.
– По кому – уточнял я.
– Очередью.
– Чему ты учишь ребёнка – неслось из кухни. Мама умела видеть сквозь стены.
– Не вмешивайся, комсомолка! – выворачивая шею, кричал маме отец.
Он был коммунист. Мама – «вечная комсомолка» – так он её называл.
– Не слушай его! — кричала из кухни комсомолка.
Но папа был старше по званию, и поэтому я, разбрызгивая слюни, с удовольствием расстреливал президиум.
Папа веселел.
– Маму уже расстрелял – деловито интересовался он.
– Первой!
Маму я любил крепко, поэтому она всегда была первой.
– Молодец.
Папина похвала дорого стоила. В вопросе героизма он являлся авторитетом. У него был настоящий пистолет, и расстреливать я научился от него.
– Я герой – искал я отцовского одобрения.
– Геморрой! – утвердительно кивал папа. Что означало – дважды.

Пионерский галстук брата я повязывал исключительно для подрыва. Кумач обращал меня в пионера-героя, и тут уж без гранат не обходилось.
– Подходите, фашисты! – вопил я невидимым агрессорам, швыряя себе под ноги…
Вопрос: «где взять гранату» – занимал меня постоянно. На эту роль я пробовал многих. Однажды, грохнув вазу – наповал убил родителей. Взрывом мне ошпарило ягодицы. Я люто ненавидел фашистов, мама любила вазу, и мы не сошлись.

Тогда я принялся лупить ёлочные шарики. Но от их осколков геройски пал отец. Один проник ему в ступню, и мама долго ковыряла папу иглой. А он, как настоящий партизан пил водку, и вёл себя героически – даже наказывать не стал, потому что не дотянулся, пообещал лишь придушить.

Когда же я ушёл исправляться в угол, откуда ни возьмись, наползла куча фашистов, и мне пришлось метнуть в них противопехотную скалку.
Скалка очень походила на гранату, но в итоге оказалась — миной, и подорвался на ней я, причём вхолостую. В том смысле, что должного действия не получил, а вот по пальцу – точно.
Фашисты были довольны. Я орал, палец стремительно синел… И галстук, вместе с туфлей не надевал аж целых две недели.
После чего снова подорвался, но на сей раз, банкой шпротного паштета. Бессмысленная жестянка просто откатилась – ни жертв, ни разрушений. И тогда, заскучав, я стал приставать к отцу.
Диалог получился следующий:
– Пап, у тебя есть граната
– Да.
– А дашь
– Нет.
– Ну, пожалуйста…
– Тебе зачем
– Подорваться!
– Уговорил.
И он принёс домой настоящую учебную «лимонку». Выкрутил запал, обмотал её ватой, и какое-то время я ею осколочно поподрывался. Но вскоре мне надоело и это. В сравнении с выслеживанием диверсантов – подрывы, в сущности, занятие скучное.

Диверсанты же были повсюду. В особенности под кроватью. Иногда они проникали в банки с вареньем, и тогда приходилось их брать языком, или выковыривать ложкой…

Скрытность, скользкость и сноровка – вот основные принципы «Карацупы».
Скрытностью меня обеспечивал, насаженный на голову, дуршлаг. Скользкостью – вазелин из маминой тумбочки. А сноровкой… – вот тут я сомневался, и на всякий случай, надевал папин нарядно-парадный ремень с золотой «бляхо-мухой».
– Папа, дай «бляха-муху»! – просил я.
– Тебе зачем
– Для Карацупы.
И папа непременно давал.

 

Карацупой я был — что надо! Залегал посреди ковра, становясь абсолютно невидимым. Однажды мама даже чуть не сломала мне ногу. Выслеживая диверсанта, я так растворился в шашечках, что она в меня вступила. После чего мы сразу же поехали фотографироваться. Но снимки мне не понравились – мутные, чёрно-белые, с костями. Тогда, поняв, что «жизнь в движении!», я стал беспрестанно ползать.
— Куда – порой любопытствовал папа, легонько придавливая меня башмаком.
— Вперёд! – извивался я.

Самым подходящим диверсантом была, конечно же, мама. Она гладила бельё, и я цапал её за лодыжку. Смешно ойкая, мама каждый раз хваталась за разное сердце. Иногда роняла утюг. Но обычно промахивалась. Поскольку я был юрок и вёрток, как весенний глист. Всегда заходил в тыл, как говорил папа: «без мыла», и возникал неожиданно. Это была моя коронка.
— Руки вверх, я Карацупа! – орал я с надрывом, выныривая в родительских ногах, посреди ночи.
— Стой, кто идёт! – неожиданно вопил из-под стола.
И враги трепетали.
– Он сделает мне инфаркт! – жаловалась мама.
– Ты сделаешь ей инфаркт, – подтверждал папа.
Это слово я обожал.
Натыкаясь на меня в шкафу, мама вскрикивала: «Что ты тут делаешь!», и я отвечал: «Инфаркт!», подразумевая, понятно, засаду.

Передвигаясь вдоль плинтусов и просачиваясь в любые щели, я скользил по квартире, оставляя жирный вазелиновый след. Он-то меня и подвёл.
Папа растянул на нём связку, и меня разжаловали. Сняли дуршлаг, лишив скрытности. Стёрли вазелин, отняв скользкость. И сноровистой бляхо-мухой окончательно уволили из Карацуп.

Тут-то у меня и зародилась мысль о раненом бойце. Потому что раненый – это всегда Щорс. «Голова повязана. Кровь на рукаве. След кровавый…» – что может быть убедительней.
Бинты нашлись в аптечке. Там же йод, зелёнка и мазь Вишневского — вместо крови. Виток за витком неизбежно превращал меня в героя гражданской войны.
Умотав голову, я посмотрелся в зеркало и, поняв, что всё ещё не Щорс, перешёл на шею, грудь, руки, пока перевязочные материалы не закончились. Тогда, изловчившись, я умудрился вылить на себя склянку зелёнки, затем окропил всё это йодом, и для убедительности покрылся Вишневским.
Коричневатая масса, наляпанная густыми мазками, мало напоминала кровь, но что-то органическое несомненно. А подлое зеркало, по-прежнему, подсказывало: «Ещё не Щорс!».
Лишь, когда я повязал пионерский галстук, оно, наконец, сдалось, воскликнув: «О! То, что надо!». И довольный результатом, я направился в родительскую спальню.
Было воскресное утро. Родители отдыхали.
— Я – Щорс! – ошарашил я их с порога.
Мама вскрикнула. Папа вздрогнул.
— Я – раненый Щорс! – на всякий случай уточнил я.
Мама всплеснула руками.
– Боже, я его убью! Он кончил мне все бинты! Марля же такой дефицит…
А папа сказал:
– Марш в ванную, снимать весь этот ужас!
– Но я же раненый в голову, – возразил я, и услышал:
– Определённо!

«Как же они не понимают – досадовал я, терзая бинты и пачкаясь бутафорской кровью. — Я ведь такой взаправдашний, такой гражданский герой войны!»
Повязка не поддавалась. Я тянул её то тут, то там, чувствуя, как петли обхватывают меня всё плотнее. Галстук гармонично влился в общий кокон — тесный и жаркий. Затем мои движения вдруг стали резкими и отчаянными, словно мушиные трепыхания в паутине. Потом, дыхание перехватило вовсе.
Сдурев от удушья, я истерически забился, рванул, что было сил, и невидимые тиски намертво сдавили горло. Из глаз хлынули слёзы.
Хрипя и шатаясь, с собачьим синим языком наружу, я вновь предстал пред скучающими взорами родителей.
– Смотри, — сказала маме папе, — теперь он изображает повешенную Зою Космодемьянскую. От же неугомонный!
– Хорошо, не Гастело! – рассудительно ответил отец.

И тут я повалился. В глазах проступили чернильные кляксы. Они всё расширялись и расширялись, будто на промокашке, заволакивая сознание и окрашивая дёгтем потолок. А потом, папин голос глухо и вязко пробасил: «Но-о-ож, неси скорее но-о-ож!».

Когда я вновь открыл глаза, рыдающая мама прижимала меня к себе, тычась мокрым носом в мой холодный лоб. А папа, за её спиной, хватал серыми губами воздух.
«Щорс, – подумал я вяло, – определённо удался».

Эдуард Резник

Источник

 

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *