Наряжает её в костюмчики, шапки, ушки, гулять выводит. И вдруг смотрится как Гулливер на веревочке у лилипута: вот она привязала его, пригвоздила и тщетно пытается оттащить там куда-то в город. К замку герцога, к ратуше, к башне, к церкви прямо по каменным плитам, меж которых её эти лапы застревают почти целиком. Как он к ней наклоняется, гладит, целиком накрывает ладонью, а она под ней снова ссытся — от восторга, от страха, любви.
А еще он жену заводит. Тоже крохотную, как болонка. С невозможным карэ этим черным и глазами как два дупла. Всю такую кургузая шейка, всю такую кривые коленки, всю такую с какими-то усиками над припухшею верхней губой. То ли Оленька, то ли Юленька. А ты знать ничего не хочешь про её эти платья в полоску и работу в трамвайном депо. Он, наверно, её тоже гладит по щеке и по тонким запястьям. Накрывает ей грудь ладонью и баюкает, как дитя. Пеленает озябшие ноги, растворяется в ней, умирает и играет с ней, снова играет. Как с собачкой размером с ноль.
Ты же тоже была собакой, но гигантским большим сенбернаром — больше рук его, шире шага и с поникшим вот этим ртом. С постоянно просящим взглядом, с телом словно сугробная глыба, хрипло гаркающей на звезды, неудобной, большой, большой. И он ёжился под тобою, не выдерживал этого взгляда, убирал твои снежные лапы с плеч своих, словно старый рюкзак. Ты скулила, он пил запоем — так хотелось казаться больше, шире, выше, сильнее, громче чем твой вечный протяжный вой. Ты ушла, он завёл помельче. И ты думала — обмельчает, сам собою скорёжится вдвое вместе с этой его мелюзгой. А он вырос. Громадина грома. Ты сидишь, подогнув свои лапы. Он растет, закрывая небо. Ты башкою сшибаешь углы.
Алёна Чорнобай